сквозь землю провалился: на платформе оказался вход в метро, несколько месяцев назад сделанный, и даже Наденька не знала о нем. Пока думали и гадали — Малышева и след простыл. Более того, нигде, ни на одной станции не замечен он был выходящим из метро. Ускользнул, как угорь. “Гегемон!” — презрительно обозвал себя Патрикеев любимым словечком Вениамина. Да и кого, кроме себя, винить? Сам ведь снял часть людей с объекта, убаюканный смирным поведением Германа Никитича. А тот, вполне вероятно, вступил в разговор с кем-то в поезде буквально для отвода глаз. Весь его проход по платформе мог быть контрольным, то есть Малышев, показывая себя кому-то в одном из вагонов, давал знак: всё у меня в порядке. Или наоборот: нахожусь на грани разоблачения.
И всё. Пропал человек. Был человек — был и объект, была и наружка. Нет человека — нет и наружки. “Я ему глаза выцарапаю…” — скулила насмерть обиженная Наденька.
Вернулись в Теплый Стан, прослушали последнюю запись. “Ты куда?” — это Софья Владиленовна. И ленивый, со вздохом ответ мужа: “Прогуляюсь малость, голова болит…”.
Было уже семь вечера. Экспресс еще не дошел до Брянска, а списки пассажиров лежали перед Вениамином: той самой корреспондентки ни в одном вагоне не обнаружили, а допрашивать проводниц решено было в Киеве. Наденька успокоилась и даже тихохонько радовалась неприятностям начальства, имея свое мнение об отлучке Германа Никитича. Мужику, рассуждала она, надоела баба, вот и съездил потрахаться с ассистенткой Ритой, есть там на кафедре такая костлявая уродина. Кто-то возразил: жена красавица — и на уродину? “Э, милый, в них такой костер пылает, что только палки успевай подбрасывать!” Посмеялись и забыли, другой вопрос терзал: как мог Малышев догадаться, что за ним неустанная слежка? Жил затаенно несколько месяцев — и вдруг сорвался. Кто шепнул ему, кто навел на мысль? Наружка, то есть. Седьмое управление, лучшая в мире, распознать слежку может только профессионал высочайшего класса, но никак не доцент какой-то там кафедры. И где сейчас этот доцент? С американским паспортом и измененной внешностью садится в лайнер? Документ с ним или пересекает границу в дипломатической почте?
Герман Никитич появился около десяти вечера, Софья Владиленовна, вдоволь наболтавшись по телефону, несколько удивилась: “Ты где это пропадал?”. Ответом было невнятное бурчание, зато звонко расхохоталась Марина: “Папа! Ты молодец: завел любовницу!”. Сидевший в кустах наружник внес некоторую ясность: Герман Никитич к дому подъехал на такси и со стороны проспекта Вернадского.
Начальство громы и молнии метать не стало, приказало собрать все сведения о протекшем дне и доложить во вторник, наблюдение же усилить.
Еще не опомнились от шпионской (в лучшем случае — хулиганской) воскресной выходки Малышева, как он подбросил сущую подлянку — на следующий же день, в понедельник. Вернулся из института домой, пообедал, позвонил теще, узнал, в чем нуждается ее холодильник, Софья Владиленовна пофыркала, отсчитала деньги (она ими распоряжалась в семье, что, Патрикееву казалось, ущемляло права Германа Никитича).
Малышев же доехал до “Профсоюзной” и потолкался на Черемушкинском рынке. После вчерашнего провала наружники старались ничего не упустить, вели групповое наблюдение, кольцом охватив объект. Патрикеев подкатил на машине, контролировал. Герман Никитич смирнехонько сел на 130-й автобус, шедший до Минской улицы. Агенты менялись, чтоб не примелькаться. Один сошел на остановке “Ленинский проспект”, следующий должен был сесть на “Метро Университетская”. Герман Никитич же покинул автобус на полдороге между остановками, у кинотеатра “Прогресс”, что не показалось странным: изредка объект кое-что из молочных продуктов прикупал в магазине поблизости. И вдруг, как вчера на вокзале, Малышев испарился, исчез. Агенты забегали. Десять, пятнадцать минут — а Германа Никитича всё не было. Не доверяя шоферу (тот плохо запоминал людей), Патрикеев сам сел за руль, вел машину медленно, вглядываясь в прохожих, и увидел-таки беглеца Малышев преспокойно стоял на той же остановке, будто никуда с нее не отлучался. День был мокрым, еще с ночи зарядили дожди, у остановки — обширная лужа, Герман Никитич стоял в метре от нее, и разъяренный Патрикеев промчался мимо него так, что окатил вероломного подшефного с головы до ног грязной водой: на тебе, получай, и впредь не смей!
Через пять минут выяснилось, что Герман Никитич заскакивал в ранее неизвестную наружке книжную университетскую лавку, в том же доме, но с тыльной стороны (в лавку эту Патрикеев стал потом захаживать), что Малышева в какой-то мере оправдывало, но сам тот факт, что объект вздумал своевольничать и, более того, глумился над наружкой, — такого Патрикеев стерпеть не мог. Именно так расценивал он то, что на языке юристов называется эксцессом, потому поостыв немного, поразмыслив вместе с Вениамином, догадался: шпион так вызывающе дерзко себя не ведет, здесь иная мотивация — предательство! Не Родины, конечно, хотя и такое не исключается. Предательство! Измена всему тому, что стало нормой поведения двух сторон — наружки и самого Германа Никитича.
Горя мщением, он красочно расписал Вениамину очередную выходку Германа Никитича. Тот поколебался, но всё же принял меры. Три дня в квартире Малышевых бесновался телефон, специально натасканные хлопцы сквернословили, обозвали Софью Владиленовну блядью, самого Германа Никитича мудаком, пытались было и Марине нахамить, но та лишь радостно хихикала, выслушивая предложения перепихнуться. А потом ребята вообще отключили телефон — не надолго, конечно, семью надо было слушать.
На четвертые сутки строптивый Герман Никитич понял, что от него требуется, и стал по телефону, говоря с институтскими коллегами, излагать между прочим план предстоящих действий: куда пойдет, с кем, на какое время.
Успокаиваться, однако, было рано, начальство поставило правильный вопрос: кто выдал наружку. Из чьих уст вылетела секретная информация, какой идиот не вовремя высунулся или выдал себя взглядом, жестом, словом? Кого за уши оттянули от замочной скважины? Кто наследил, черт возьми?
Решили прослушать все записи за последний месяц, неспешно вникнуть в них. Наденька пришла в Теплый Стан одетой под супругу дипломата, лишь юбку укоротила, чтобы показывать Патрикееву ноги, которыми очень гордилась. (Однажды, огладив себя изящными руками от шеи до бедер, сказала почему-то с горечью: “Алмаз, ограненный наружкой…”.) Села в глубокое кресло, закурила “Мальборо” (сигареты доставала в “Ленинградской”). Слушала, думала, останавливала магнитофон, сверяла его с докладами всех групп наблюдения. Сварила кофе. Потерла виски. Помассировала голову — себе и Патрикееву. И слушала, слушала. Слушала…
Вскочила:
— Ах, мерзавка!.. Ах, сволочь!.. А я ей путевку выбила!.. Ах, сучка! Почти одновременно с нею догадался и Патрикеев. Подвела их Анна Петровна Шершенева, страстная